Академики как образцы стиля

В той физико-технической среде, где я обитал большую часть жизни, отношение к академикам было трепетным, каждое имя обрастало легендами. И хотя знали мы на примере собственных директоров, что звание академика – это просто очередная ступенька в административной карьере, все же некий ореол над этим званием оставался.  То ли со старых времен, то ли из уважения к книгам Ландау и других академиков, то ли из-за того, что Академия наук оставалась единственным институтом, где существовало истинно тайное голосование при избрании нового члена. Т.е., будь ты даже членом Политбюро, тебя в принципе могли «прокатить». Впрочем, и этот механизм перестал действовать со временем. Помню, в начале 80-х избирали новых членов, и среди них одновременно оказались сыновья Устинова и Громыко и брат Кунаева, т.е. как раз родственники членов Политбюро. 

Но, повторяю, эти имена вызывали острый интерес. Поэтому и эпизоды, когда я просто видел этих людей, и краткие контакты с ними ясно отпечатались в памяти.

 

Сороковка  

Об этом городе, где прошла моя юность, лучше меня написал Николай Работнов

Его имя произносилось даже в огражденном колючей проволокой Челябинске-40 полушепотом. С другой стороны – было географическое понятие «дача Курчатова» - закрытая для нас зона с коттеджами на берегу Иртяша. Мы, пацаны, знали, что Игорь Васильевич Курчатов – научный руководитель всей атомной программы, что его называют «Борода».

Увидел я его просто на улице. Наверное, он шел с охраной, но я, открыв рот, смотрел только на него. У меня не было сомнений, что это был Курчатов. Не то что такой бороды – длинной, черной, в Сороковке вообще ни одной бороды не было – народ был молодой, да и мода такая была бы странной в кагебешной вотчине. Бросилась в глаза манера опираться на палку. Он выбрасывал ее высоко вперед и вверх в странном ритме, палка совершала замысловатые колебания, служа опорой не при каждой паре шагов, а через раз.

Я рассказал об этом маме, она сказала: «Это старая европейская манера. Он держал трость, а не костыль. Мой дед и отец так ходили».

Отчим не участвовал в светской жизни Сороковки и вообще почти ни с кем не общался вне работы. Думаю, что главная причина – воспитанная страхом перед тоталитарной системой привычка держать язык за зубами. Но и деревенское происхождение, чуждость той породистой публике, которая была собрана из научных центров, тоже сказывались.

Но однажды, видимо, по случаю испытаний бомбы, был устроен прием, от которого нельзя было отказаться. Причем с женами. Отчим жутко нервничал накануне. А на следующий день был исключительно весел, доволен: «Ты маму свою слушай. Она у нас умница». Мама потом объяснила: «Там были академики, профессора, они люди старой закваски. А ведь я умею вести себя в обществе. Прямо скажу, что имела успех». Ей было около 47 лет, она была еще красива.

Еще раза два я видел Курчатова, когда рано по утрам бегал купаться. Гостиница стояла недалеко от берега, там были купальные мостки. Он выходил из гостиничного двора на улицу просто в полосатой пижаме и прогуливался вдоль высокого глухого забора. У калитки в это время стоял человек в штатском. Если Игорь Васильевич, дойдя до угла, сворачивал и шел дальше, то охранник переходил на угол.

Мне показалось тогда, что он любит открытые пространства, но живет в замкнутом.

 

Вокруг МИФИ

Московский инженерно-физический институт, куда я поступил в 1957 году, изначально назывался Институт боеприпасов, потом механический институт. Он  предназначался для создания кадров для атомной промышленности. И на старших курсах по совместительству преподавали многие засекреченные академики. Лично я часто встречал только академика Миллионщикова.

Д. Сахаров академиком не был, был простым преподавателем, но зато автором прекрасного задачника по физике и отцом молодого академика, чье имя опять же произносилось полушепотом.

На четвертом курсе у нас стал вести какой-то вполне технический курс Павел Алексеевич Черенков, лауреат Нобелевской премии, но пока еще член-корреспондент Академии Наук. Говорил он вяло и очень невнятно, в эмоциональный контакт со студентами не вступал, а зачеты принимал беспощадно. Не любили его. Говорили, что ему просто повезло, что роль его в открытии эффекта Вавилова-Черенкова (излучение электроном при движении в среде) ничтожна, что Вавилов просто из вежливости вписал его в авторы статьи. Объяснили эффект и получили вместе с Черенковым Нобелевские премии академики И.М.Франк и И.Е.Тамм.

 В ФИАНе была лаборатория, которая называлась «Питомник». Там у Черенкова я делал курсовую работу «Черенковский счетчик для микротрона». В кабинете у Черенкова видел Нобелевскую медаль под стеклянным колпаком. Но Павел Алексеевич мне ближе не стал.

 Руководил «Питомником» академик Илья Михайлович Франк. Обстановка была очень демократичная. Восемь лет спустя я привез туда свой нейтронный генератор, налаживал и отрабатывал в режиме в течение полугода. Во время круглосуточных прогонов спал на диване в кабинете Франка. Однажды он застал меня в этом состоянии, но отнесся вполне мило.

Нейтронный генератор – ускоритель ионов дейтерия и трития на небольшую энергию, в данном случае 150 Кэв. При столкновении с мишенью образуются нейтроны, используемые, например, для активационного анализа. Я занимался этими машинами, начиная с дипломной работы. В создании НГ-150 принимали участие, разумеется, многие люди, но именно я, будучи простым инженером, вел эту машину как ведущий от начала до конца, с самого первого технического задания. Не вылезал из конструкторского бюро, потом из цеха, где вместе с рабочими «облизывал» каждый блок. Когда началась наладка в лаборатории сразу двух опытных образцов, мне дали аж пять лаборантов, небывалый случай. Мы работали по двенадцать часов в день, мы уложились в договорные сроки, отправили установки в Москву, где я же их встречал, а через две недели, опять же небывалый случай, они заработали.

Когда через год эту работу представили не премию (медаль ВДНХ), то меня в списке не оказалось. Таковы были отношения с начальством к этому времени, такова была его власть. Я пригрозил пожаловаться, меня поставили на издевательское двенадцатое место.

Именно тогда я окончательно решил уйти в теоретики.

 

Семинар в институте имени П.К.Штернберга

В 1970 году я подолгу работал в Москве, в ФИАНе, и жил в аспирантском общежитии АН. Однажды моим соседом оказался физик-теоретик из Новосибирска Кацман (имя я забыл). Слово за слово, челноком между наукой и политикой, мы проговорили чуть ли ни всю ночь. И он пригласил меня на семинар в институте астрофизики им. Штернберга, где должен выступать академик Андрей Дмитриевич Сахаров. Опала Сахарова только началась: он был отстранен от секретных работ в Арзамасе за свое письмо в ЦК о конвергенции, напечатанное за границей. Конечно, я не мог пренебречь таким случаем: для меня Сахаров давно стал легендой.

Кацман предупредил, что в первой части семинара будут академики Виталий Лазаревич Гинзбург и Яков Борисович Зельдович. У них пойдет речь об астрофизике, о черных дырах, о звездах-карликах и о многом другом, в чем я ни бум-бум. Но мне все равно было любопытно, я поехал вместе с Кацманом. Вальяжный, шикарный Гинзбург, увидев Кацмана, раскинул руки: «Какие люди!». Он был, конечно, в центре, он царствовал. Малорослый Зельдович держался скромнее. Во время речи Гинзбурга он время от времени вскакивал и быстро-быстро начинал говорить, но Гинзбург чаще всего говорил: «Яша, Яша, спите спокойно, дорогой товарищ, я об этом говорил».

Зал был набит битком, но я уже понимал, что это в основном не специалисты, а публика, как и я, пришедшая поглазеть на Сахарова. Стояли в проходе. Вдруг в двух шагах от себя я увидел знакомое лицо.

Это был мой однофамилец Борис Трубников. На четвертом курсе он начал читать нам курс физики плазмы. Это были одна-две памятные лекции, от них у меня осталось, помимо прочего, вполне пророческое стихотворение.

Как раз в это время Гинзбург произнес: «Но вот тут вышла статья Трубникова, и у нас результаты различаются на девятнадцать порядков!». Тут же возник Зельдович: «Что же вы не пригласили автора?». Начались ужимки, взгляды в аудиторию, воздевание рук.

Трубников не прореагировал. Он всегда был очень спокойным человеком. В перерыве я курил у окна, из которого просматривался вход в институт. Единственным человеком, покинувшим семинар, был Борис Трубников. Я никак не могу трактовать этот эпизод, я ничего не знаю о судьбе однофамильца. Но эпизод выразительный.

 

Андрей Дмитриевич оказался очень похожим на своего отца, но выше ростом. Во время сообщения он сидел на одиноко стоящем стуле. Манеру разговора описывать не нужно: теперь ее знают все. Речь шла о кварках, о кварковой модели вещества. Это было еще сложнее, чем астрофизика. Был задан всего один вопрос, и Сахаров ответил так: «О, да, это было бы хрустальной мечтой, но…».

Гинзбург и Зельдович сидели в первом ряду, набрав в рот воды. Ясно, что это была их установка. Лучше было быть подальше на всякий случай.

До ссылки Сахарова оставалось десять лет, до смерти – девятнадцать.

 

Я был тогда в Новосибирске

!973 год, видимо лето или осень, прошло небольшое время с момента гибели космонавтов Волкова, Пацаева и Добровольского. Сидим в аэропорту, обсуждаем эту свежую тему с попутчиком – профессором-биологом из Новосибирска. Космонавты летали 23 дня. Предыдущий полет продолжался 18 дней, и телевидение показало, как Николаева и Севастьянова вынимают из корабля – как мешки с трухой. И я еще тогда подумал, что дело во влиянии на организм невесомости. У меня была механическая модель: весь наш скелет, все органы скреплены между собой мышечными тканями, постоянно находящимися под нагрузкой из-за тяготения. В невесомости эти функции отпадают, и мышечные ткани за какое-то время, например за три недели, попросту атрофируются. Грубая, но модель. И вот погибли космонавты. И я это по существу предвидел. Но кто я такой, чтобы кричать об этом, а СМИ явно врут. Остается писать стихи:

Прощайте, Икары двадцатого века.

Прощайте, три смелых больших человека.

Но, в скорби склоняясь, хочу, чтобы стало

поменьше Икаров, побольше Дедалов.

Профессор так и сказал, что модель, конечно, грубая, но есть и более тонкие биологические организмы, ориентированные относительно поля тяготения, и он не отрицает, что причина гибели в этом. Между прочим, это так до сих пор и не признано.

А летел я на научную конференцию, диссертация моя уже шла к концу, я занимался апробациями. Конференция была посвящена численным методам расчета электронных систем, это было близко к тому, чем занимался я. Близко, но не настолько, чтобы мы нашли общий язык с теми ребятами, работавшими на космос, которые составляли на конференции большинство и свою компанию. Уже в гостинице мы никак не могли понять друг друга с соседом Петровым, напыщенным доктором наук.

И поэтому я слегка позлорадствовал во время доклада Петрова. Это был первый день конференции, открывал его академик Гурий Иванович Марчук. А у Петрова  был тоже один из главных докладов, сразу после выступления Марчука. И Петров попытался расшаркаться: «Вот и Гурий Иванович считает, что…». И тут Марчук с места: «Нет, нет, я отмежевываюсь от вашего оптимизма!».

Марчук произвел сильное впечатление. Острота мышления колоссальная, а о широте и говорить не приходится. Впрочем, и предмет был мне ближе, чем астрофизика Гинзбурга.

Он попытался написать что-то на доске, но у него не получилось. Не пишет мел, и все тут. Присные начали суетиться, пожимать плечами, «Где кто-нибудь? Срочно принесите хороший мел! Намочите тряпку!» Ничего не помогало.

И тут я не выдержал: «Лучше доску смените!» Что тут началось! Все петровы повернули на меня свои возмущенные физиономии, сзади коллеги по НИИЭФА Севергин и Дойников тычут мне в спину: тоже, мол, нашел время шутить! А я все свое: «Доску смените!»

И только Гурий Иванович меня понял. «Конечно!»  И опустил вниз верхнюю составную часть доски. Мел начал прекрасно писать.

В перерыве старейшина нашей делегации Н.И.Дойников сказал: «Да, в практическом смысле НИИЭФА всегда был силен!» Я был прощен.

Свой доклад я делал, слава Богу, при отсутствии Марчука и при полном непонимании со стороны электронщиков. Впрочем, они оставили меня в покое, когда поняли, что мы занимаемся все-таки очень разными по масштабу и назначению приборами, не говоря о наших ионах. Еще одну работу я мог вписать в список опубликованных трудов.

От лазеров к политике

Лазерами для военных целей мы (наша лаборатория) начали в1978 году заниматься вначале только потому, что для возбуждения газового разряда в них использовались электронные пушки, в которых мы понимали толк. Но жизнь заставила потихоньку заняться и лазером в целом, хотя в квантовой механике мы разбирались слабо. Но теория была, а наше дело было создать численные метода решения известных уравнений и считать.

В СССР лазерными делами занимались независимо друг от друга две корпорации, конкурируя друг с другом (нашлись, значит, умные головы, чтобы создать конкуренцию!). С научной стороны одну возглавлял Александр Михайлович Прохоров, другую Николай Геннадьевич Басов – бывшие коллеги, получившие за создание квантовых генераторов Нобелевские премии, а к тому времени – лютые враги, разделившие между собой не только ФИАН, но и целые направления.

Мы были прохоровцами. Но не только поэтому Прохоров внушал мне большие симпатии. Он прошел всю войну фронтовым офицером, к моменту открытия был уже доктором, а Басов был у него аспирантом, так что вклад был наверняка неравноценен. Басов стоял ближе к партийной власти, в его корпорации был сын члена Политбюро, о котором я уже упоминал. Да и внешне Прохоров был мне приятнее. Он был какой-то прозрачный, почто неземной. Вместе я видел их на одной конференции, они не подходили друг к другу, но на заключительном заседании оба сидели в президиуме, и зал, затаив дыхание, смотрел на их вынужденное заключительное рукопожатие.

Мотором нашей корпорации был Евгений Павлович Велихов. Его я видел неоднократно и у нас в институте и в Москве, но представление о нем составил скорее по его телевизионным выступлениям. Он мне очень нравится. Сочетание интеллекта, энергии и жизненной конкретности.

А многие годы спустя, в октябре 1993-го, я буквально столкнулся с ним на учредительном съезде Выбора России. Он был один, далеко не все его знали, я решил подойти и сделал это. Я представился, сказал, что из НИИЭФА, что работал по известной ему тематике, что страшно рад видеть его здесь. Посетовал, что наш директор далек от реформаторских идей.  «Да, нужно работать с Василием Андреевичем» - посмеялся Велихов. Я сфотографировал его, а попросить кого-то сфотографировать нас постеснялся.

И совершенно аналогичной была встреча с Игорем Дмитриевичем Спасским. В 1994-м мы с ним были кандидатами в депутаты Законодательного собрания Санкт-Петербурга от блока «Демократическое единство Петербурга». На встречу кандидатов блока он пришел один, никого не знал, я подошел к нему, был случай сказать ему приятные вещи. Моя жена Валентина работает в руководимом им «Рубине», и мы оба регулярно благословляем его мудрость. Об это нужно делать отдельную страницу.

Об академике Василии Андреевиче Глухих, директоре НИИЭФА, где я проработал тридцать лет, я сейчас писать не буду, хотя именно его я знаю хорошо. Он обладает многими достоинствами и заслугами, но и нравственно и политически мне чужд и, можно сказать, враждебен (именно враждебность с его стороны я явственно ощущаю).

И в заключение о стилях. Я бы выделил три стиля, которые характерны для всех академиков, которых я видел.

Старая школа, школа русской профессуры. Солидность, самодостаточность, вальяжность, добродушная ирония, высокая общая культура.

Школа 60-х. Экстравагантность, тонкость, вежливость, отдающая приторностью, очерчивание кругов избранности. Здесь можно видеть влияние еврейского характера.

Руководящий стиль. Волевое начало, некоторая грубоватость, прагматизм, анекдоты, при случае «демократичная» матерщина.

Все академики – люди сильные, харизматичные. Их влияние на общество состоит не только в тех идеях, которые они высказывают, в тех решениях, которые они принимают. Сам стиль их поведения волей-неволей, порой незаметно для себя, перенимают многие окружающие, не только ученики и подчиненные.

Поэтому все свидетельства об этих людях ценны, как мне кажется.

Главная страница